
— А вы почему не едете? — спросил я.
— Да так, дела, — ответил он уклончиво.
— Ведь это только вопрос денег, — сказал я. — Вовсе не обязательно переходить мост.
— Я не говорю по-испански, — сказал он, слабо оживляясь.
— Да здесь нет человека, который не говорил бы по-английски.
Он удивленно взглянул на меня.
— Разве? — спросил он. — Разве?
Все было именно так, как я полагал: сам он ни разу не пробовал к кому-нибудь обратиться, а все они здесь относились к нему слишком почтительно, чтобы с ним заговаривать, — ведь он стоил миллион. Сам не знаю, рад я или не рад, что сказал ему об этом. Если бы я не сказал, он, может статься, и сейчас еще был бы здесь; сидел бы себе у эстрады, где ему без конца начищали бы туфли, страдающий и живой.
Три дня спустя исчезла его собака. Я увидел его в скверике — со сконфуженным видом он бродил между пальм и едва слышно звал ее. Чувствовалось, что он смущен.
— Ненавижу эту собаку, — сказал он негромко и сердито. — Дворняга мерзкая. — А сам все звал: «Ровер, Ровер» — таким тихим голосом, что его не было слышно и за пять ярдов. — Когда-то я выводил сеттеров, — сказал он. — Я пристрелил бы такую собаку, как эта.
Я и в самом деле был прав: собака напоминала ему о Норфолке, он жил только прошлым и ненавидел ее за то, что она была недостаточно чистой породы. У него не было ни семьи, ни друзей, и единственным его врагом был этот пес. Закон врагом не назовешь — ведь с врагом должны быть личные отношения.
К вечеру ему сказали, что кто-то видел, как собака шла через мост. Разумеется, это был вымысел, но тогда мы об этом не знали — одному мексиканцу дали пять песо, чтобы он потихоньку утащил ее на ту сторону. Весь этот вечер и на другой день мистер Кэллоуэй сидел в сквере, и ему опять и опять начищали туфли, и он думал о том, что собака могла вот так просто уйти на ту сторону, а человек, бессмертная душа, не может и обречен здесь на ужасающее прозябание: коротенькие прогулки, и совершенно немыслимая еда, и порошки аспирина в аптеке.
